Его потрясающий юмор, чрезвычайно меткие остроты снискали ему славу, далеко неординарного человека. Он прекрасно писал прозу, пьесы и стихи, замечательно пел и играл на фортепиано и гитаре и обладал очень тонким вкусом, но не был признан ни в журналистских, ни писательских кругах и тогда его нереализованные способности нашли своё выражение в диких вакхических оргиях, ставших страницами его биографии. А мало было таких несостоявшихся судеб в эпоху красного тоталитарного товарищества в борьбе за коммунизм? И Нияз также разделил их долю за право на жизнь.
Его очень часто видели с обаятельнейшим из смертных, умницей Авто Варази или с великим Галактионом. Тогда толпы людей ломились в пивную: послушать философские сентенции или стать участником совсем неординарного застольного семинара. Я его сосед, вырос на его улице и помню некоторые события, связанные с ним, но тогда я был ребёнком и не мог знать всего того, о чём Вере, да и другие районы города и сегодня вспоминают многие эпизоды, связанные с ним.
Например, однажды, приехав из Москвы, он появился в открытом тамбуре вагона, подъехавшего к перрону вокзала, и позвал всех носильщиков. Те, подумав сразу о колоссальном багаже и, разумеется, о немалом заработке, помчались сломя голову к вагону, подсчитывая на ходу навар. Нияз же величаво поднял руку и торжественно произнёс: «Привет тбилисским носильщикам от носильщиков Москвы!»
Чувство юмора не покидало его ни днём, ни ночью. Как-то он проснулся примерно часа за три до рассвета и стал звать соседа, с которым часто пил за дружбу. Вышла заспанная мать друга. На её вопрос, какое время звать друзей, Нияз очень вежливо произнёс: «Прошу прощения, просто я всегда знал, что дружба – круглосуточна».
Вот таким был Тбилисели-Ниязи. Никогда его шутки, а их было не счесть, не обижали никого, просто, порой они ТАК звучали и ТАК были инсценированы, что оставалось или восхищаться автором, или надолго остолбенеть. Ну как можно было на него затаить обиду, когда как-то, будучи очень навеселе, подойдя к стройке в разгар работы, Нияз стал громко спрашивать всех рабочих, кто из них свободный. Естественно, рабочие невероятно обрадовались: деньги пришли!!! Все немедленно собрались, со счастливой улыбкой ожидая желанного предложения, уже в уме считая барыши. Нияз переспросил: «Все свободны?» И когда все, перебивая друг друга, стали утверждать, что да, они все свободны, Нияз поднял сцеплённые кисти рук над головой и с пафосом произнёс: «Да здравствует свобода!» и… повернулся и пошёл дальше. Там минуты три стояла гробовая тишина, а потом хохот потряс недостроенные опоры строящегося здания.
На Вере все любили его. Дня не проходило, чтобы он не становился участником какого-либо фарса. Можно было подумать, что жизнь специально для него писала свой особый сценарий. Занавес раздвигался рано утром, когда одни спешили стать в очередь за молоком и мацони, другие торопились к газетным киоскам, а крестьянки пытались побыстрее продать зелень, картошку, сыр, яйца, лобио и другие дары деревни, рекламируя их в разных голосовых октавах. В один из таких утренних дней, часов этак в 5.30, по улице Белинского довольно торопливо спускался, в то время ещё не так известный, актёр эстрады Картлос Касрадзе, всегда искавший малейшего повода, чтобы подшутить над Ниязом, не спуская глаз с пальмы первенства и желанного лаврового венка на её кроне. Подойдя к его окну, Картлос раза два громко позвал его. Через минуту в окне появился зевающий Нияз, и вот каждый неспящий смог бы услышать такой диалог:
— Ты кто?
— Нияз, хватит, это я.
— Что ты хочешь?
— У тебя чернила есть?
— У кого чернила?
— У тебя!.. Чернила, говорю, есть?
— У меня? Какие чернила? Нет у меня чернил.
Картлос ушёл, а через минут 20 приходит снова и зовёт Нияза, потом вконец обалдевшему другу протягивает в окно чернила и говорит: « Возьми, Нияз, у тебя же нет чернил. Мне для тебя ничего не жалко».
И так проходил день за днём.
— Нияз, та рыба, что ты купил сегодня, свежая?
— Тебе что, свидетельство о смерти нужно?
* * *
— Нияз, зачем тебе столько копировки?
— Я сегодня близнецов буду делать.
Много такого помнит улица Белинского, где жил Нияз, в домах которой писались свои, далеко неординарные страницы летописи под названием «Жизнь».
Здесь были кабаки, хинкальная, винный подвал, даже ликёро-водочный завод, где эта жизнь кипела, особенно, когда туда входили нестандартного вида личности наследовать гортанный зуд.
Здесь, на Белинского, жили доктора наук, министры, именитые врачи, музыканты, поэты, художники, артисты и фотографы, химики, математики, шеф-повара и картёжники всех мастей и навыков. Здесь жил и Нияз Диасамидзе.
В его квартире не раз собирались очень талантливые люди, звучали смех, ликование, музыка, а фоном всего был неподражаемый юмор хозяина, его неописуемые остроты и бездна нестандартных каламбуров.
Однажды, когда к его сестре пришли гости, и ему (на ухо) под страхом смерти было запрещено уходить в «проклятые злачные места» и заявляться потом в дом на ушах, Нияз, полный решимости «порвать с прошлым» и начать «наконец новую жизнь» на радость не только сестре и её гостям, но и всему фамильному древу, остался сидеть за столом и поддерживать застольную беседу, абсолютно не реагируя на обилие винно-водочного ассортимента среди изысканного сестринского меню на новой скатерти старого семейного стола. Но, когда интереснейшая беседа на бытовые темы уже обещала не ждать своего скорого завершения, Нияз, извинившись, встал из-за стола, сказал, что ему не терпится продолжить их очень полезный, на редкость содержательный разговор и что вернётся сейчас же и, как только, так сразу, пошёл в туалет. И какой был шок, когда он, правда, вернулся минут через 5, но пьяный в стельку. Можно не продолжать…
Дело в том, что маленькое окно туалета выходило во двор ликёро-водочного завода, где работали верийские ребята, обожавшие Нияза и готовые помогать ему во всех делах его до скончания века. Он спустил верёвку во двор завода и через полминуты поднял её полной и готовой к употреблению. Ровно через минуту его сестра с гостями, праздничным пирогом, тортом и дворянским этикетом уступили место приятнейшему общению с давно знакомым, всё понимающим с полувздоха Бахусу. Всё снова стало на свои места.
А вот что рассказывали очевидцы. Однажды утром у окон Нияза увидели подъёмный кран, вытаскивающий его старое немецкое пианино из окна. Пианино опустилось на землю, потом в башенку крана были положены деньги и она медленно поднялась вверх. Приняла Нияза, который взял деньги, пересчитал их и спокойно спустился в этой же башенке вниз. Дело в том, что сестра не только заперла его на все засовы, чтобы он не смог выйти, но, по-моему, вдобавок, забила двери гвоздями. Нияз, оставшийся один, позвонил кому-то, договорился о продаже пианино (деньги сестра забрала, чтоб не пил) и рассказал о двухэтажной проблеме. Как она решалась — все с восторгом это наблюдали. Этот рассказ, повторяю, очень сомнителен, т.к. многие ближайшие соседи не подтверждают его. Но это лишний раз говорит о том, что его так любили, что если вдруг кто-то узнавал или читал о каком-нибудь презабавном, сногсшибательном случае, то он должен был быть обязательно приписан Ниязу Диасамидзе.
Когда он выходил из дома и направлялся в очередной кабак, на столе в его доме оставались лежать и недоконченный перевод на грузинский язык «Бесов» Достоевского, сонетов Шекспира, которые он почти все знал наизусть, стихи, рукописи… Он шёл к тем, кто понимал его, к тем, кого понимал, безмерно уважал и любил.
Он пил, потому что видел в вине ту истину, которая в виде лжи всегда ходила за ним по пятам, не давая раскрыться по-иному, и каждый глоток проклятого зелья открывал в нём множество нераскрытых, ярких и самобытных черт, отводя их от истинного пути их предназначения.
Нияз как-то пришёл к нам, вернее, к моему отцу (он очень часто бывал в отъезде по делам), поговорить то ли об очерке, то ли рассказе. Разговор был долгим, а на прощание у дверей, помню, отец положил ему руку на плечо и сказал: «Нияз, умоляю, не пей! Нияз опустил голову, потом посмотрел на отца очень глубокими, полными печали глазами и сказал: «Я не пью, Шота, это вино меня пило».
И выпило.
Долго не пустовало место у его дома. Приходили друзья (это они сделали табличку памяти у двери, хотели привинтить большую мемориальную доску, но этого не разрешили тогдашние власти); приходили и те, кто не был лично знаком с ним, но приходили. Чуть ли не вся улица часто подходила к его окнам в надежде, что оно рано утром привычно распахнётся и в нём покажется Нияз, скажет что-нибудь, от чего долго потом не успокоишься и будешь вытирать слёзы от хохота, но… окно не открывалось, и Нияз не появлялся… Также было и в последующие дни. Но он был. Он появлялся в майке в своём окне, привычно выходил из дома, заходил в винный подвал напротив, покупал газеты и был, как всегда, душой друзей, улицы, района и всех тех, кто знал его. Он был, потому что есть память головы и есть память сердца. Голова может забыть, а сердце — никогда!
МЕРАБ ДОГОНАДЗЕ